Но предметом, вызывающим его крайнюю ненависть, страх и отвращение, были даже не падающие трубы, даже не немецкие танки (которые тоже нередко беспокоили его своим гулом и приближением), а белый рояль, из-за которого, по убеждению Вострякова, он и убил парторга, принеся его в жертву своему пристрастию к этому холодному, гладкому предмету.
Однажды, когда Востряков был на «шарашке», ему приснилось, что он возвращается после войны туда, на место, где был завод, чтобы найти свой рояль и уничтожить его: Ему приснился рояль с головой Сталина, стоящий на дне огромной черной воронки, которая якобы осталась на месте завода. Он долго спускался туда, увязая в кучах черной, рыхлой земли. Вокруг воронки, до самого горизонта, расстилалось темное поле, покрытое искореженными обломками; Небо было мрачное, пасмурное. Он приблизился к чистому, белоснежному кентавру – ненависть душила его, ему хотелось отомстить за парторга этому холодному изваянию, изумительному по своей красоте, отомстить и тем самым смыть с себя вину. Он пошарил в карманах, в поисках какого-нибудь режущего предмета, но нашел только тонкую стеклянную пробирку. Сломав эту пробирку пополам, он стал острым зазубренным краем ее царапать поверхность рояля. В этот момент он услышал стон и увидел, что царапины наполняются темно-красной кровью, которая струйками начинает стекать вниз по лакированной поверхности. В то же время на белой и как бы гипсовой голове Сталина поднялись медленно веки и в лицо Вострякову взглянули темные, человеческие глаза, наполненные болью. В ужасе Востряков начал зажимать раны руками, но теплая кровь безостановочно струилась у него между пальцами, капала на землю, струйками текла ему в рукава. Через несколько дней после этого сна объявили о смерти Сталина. Вострякову не первый раз снились сны, которые можно было бы назвать «вещими».
После окончания войны Востряков, приехав в Москву с Урала, разыскал вдову Дунаева, которая жила в Москве с маленькой дочерью. Ольга Семеновна, уже немолодая, полная и болезненная женщина, работала учительницей музыки в музыкальной школе. Со смертью мужа она осталась совершенно одна, у нее не было ни родственников, ни знакомых. В сорок втором году она, с новорожденной дочерью на руках, была эвакуирована в Казахстан. Затем она вернулась в Москву.
Востряков знал, что у парторга осталась в Москве беременная жена, и это обстоятельство, конечно, еще усугубляло мучавшие его угрызения совести. Он нашел их с трудом, в маленькой убогой комнате в коммунальной квартире. Представился как близкий друг погибшего мужа. Стал навещать, помогать деньгами. Вскоре, однако, необходимость в этой помощи отпала: Дунаева получила большую пенсию за убитого мужа, получили они и более удобные жилищные условия. Востряков постепенно навещал их все реже и реже, тем более что Ольга Семеновна никогда не проявляла при виде него особой радости. Она была подозрительной и брезгливой женщиной, ей не совсем понятен был этот невысокий, угрюмый человек. Вскоре Вострякова арестовали.
Выйдя на свободу, он узнал, что Ольга Семеновна уже два года как умерла от сердечной недостаточности, а дочка ее Сашенька находится в детском доме. Устроившись работать, Востряков взял девочку к себе, тем более что они подружились еще до его ареста – он часто дарил ей цветные карандаши, ластики или еще какие-нибудь приятные мелочи.
Он женился и скоро с женой и приемной дочерью поселился вблизи от Лесной лаборатории, где работал, бывая в Москве лишь наездами.
Сашенька Дунаева сначала ходила в сельскую школу, а потом стала посещать специальную школу для детей сотрудников лаборатории, построенную в «ученой деревне».
Это была смышленая, покладистая девочка, наделенная спокойным, уживчивым характером. Она с легкостью вошла в чужую для нее семью, привязалась к супругам Востряковым, да и они полюбили ее – Саша заменила им родную дочь.
Тем не менее, не подозревая о том, она служила для Вострякова источником немалых страданий: ее лицо, жесты, даже манера говорить слишком живо напоминали ему покойного Дунаева и тем самым постоянно растравляли рану его души, еще глубже и прочнее увязывали его с прошлым, затягивали в угрюмые лабиринты воспоминаний. Как будто бы сам Дунаев ежедневно маячил перед ним в образе девочки: пил молоко, смеялся, делал уроки, гладил утюгом свой пионерский галстук, играл в классики на нагретом весенним солнцем асфальте, проворно прыгал через скакалку. «Дядя Саша» – так называла его приемная дочь – угрюмо смотрел на девочку. Он был неизменно заботлив и добр по отношению к ней, но внутренне осознавал достаточно ясно, что, хотя она с каждым днем растет и крепнет, для него она становится все прозрачнее и прозрачнее во всех своих проявлениях и все более отчетливым и материальным становится ее покойный отец. Жена Вострякова Нина часто замечала, каким странно-задумчивым, невеселым взглядом смотрит ее муж на ребенка, но она не знала и не могла догадаться, что мысленно он видит парторга в широком пыльнике, с мерцающим окурком в углу рта.
Все слова, произнесенные парторгом в тот роковой день, наполнялись для Вострякова каким-то особым значением, постоянно вспоминались ему. Но особенно часто, кстати и некстати, к нему приходили и мучительно притягивали к себе его внимание слова Дунаева: «Немцы, ебать их в четыре жопы…» Это и неудивительно: матерное ругательство, да еще произнесенное с чувством, ругательство, в которое покойный Дунаев вложил, как в краткую и сильную формулу, всю свою ненависть к врагам, естественно выделялось на фоне других словосочетаний, невольно выдвигалось на первый план. К тому же оно заключало в себе элемент загадочности и тайны, что несказанно усиливало мучительную акустику его звучания. Эта загадочность заключалась в числе четыре. «Почему четыре?» – часто спрашивал Востряков сам себя, сознавая одновременно всю нелепость и бессмысленность этого вопроса. Эти четыре жопы мучили его чрезвычайно, вскоре они даже приснились ему: они принадлежали четырем немцам, четырем огромным арийским юношам, которые были совершенно нагие и совершенно прозрачные, как бы отлитые из стекла. «Эсэсовцы», – подумал про себя Востряков. Внезапно появился Дунаев, веселый, брутальный и оживленный. «Сейчас ебать их буду», – подмигнул он Вострякову. Во сне Вострякова поразило не то, что Дунаев собирается совершить гомосексуальный акт, а то, что он собирается ебать четырех одновременно. И действительно, парторг расстегнул ширинку, и Востряков с изумлением увидел, что у него не один хуй, а четыре, торчащие в разные стороны. Хохоча и сопя, Дунаев стал совокупляться с четырьмя стеклянными эсэсовцами. Поскольку тела их были прозрачны, то внутри них отчетливо видны были хуи парторга. Вострякова охватило омерзение, он заставил себя проснуться ценой мучительного усилия. Последнее, что он услышал во сне, были слова Дунаева: «Вот так это делаем мы, коммунисты». Востряков сел на кровати, пытаясь стряхнуть с себя тяжелое впечатление, оставленное увиденным сном. Ему казалось, что этот сон оскорбляет память человека, трагически погибшего по его вине. Ему казалось, что он не только убил Дунаева, но продолжает издеваться над мертвым.
Одетый в полосатую пижаму, Востряков прошел босиком на кухню, вынул из холодильника банку с компотом, налил себе в чашку и сел за стол. Ароматный, холодный компот из сухофруктов, сваренный его женой Ниной, несколько погасил ощущение гадливости. Уже немного успокоившись, он продолжал размышлять о значении числа четыре. Ему даже пришло в голову, что слова Дунаева были своего рода предсказанием, что, может быть, четыре жопы означают четыре года войны, а четыре хуя, увиденные им во сне, быть может, соответствуют четырем фронтам.
Востряков стал принимать лекарства. Они подарили ему несколько спокойных ночей без сновидений, но потом он вновь увидел чудовищный сон – длинный, длящийся как будто целую вечность. На этот раз он был сосредоточен на собственных словах, которые шептал, когда они с Дунаевым везли рояль в грузовике. Это были слова: «Покарябается – покрасим». Тогда они относились к роялю, но во сне, в фокусе очередного смещения, они стали относиться к трупу Дунаева. Востряков во сне был опять молод, энергичен, как в давние времена комсомольского задора. Он заражал всех бодростью и энергией, с огоньком и шутками собирал какие-то группы людей, что-то вроде экспедиции. С песнями, держа в руках букеты цветов, повязанные развевающимися лентами, они двинулись на то место, где погиб Дунаев. Под внешней веселостью у всех сквозило сознание стоящей перед ними трудной и, в общем-то, страшной задачи. Они должны были найти останки парторга и что-то с ними сделать, каким-то образом придать трупу вид живого. Востряков объявил всем, что парторг должен воскреснуть, а для этого нужно было восстановить его тело – жизнь не могла вернуться в разрозненные части или в труп, находящийся в плохом состоянии. Они действительно нашли труп и долго с ним возились. Вострякову показалось, что прошло несколько дней, заполненных этой постоянно увязающей, тягостной работой. Они красили его, подбирали одежду. Все это затягивалось, дело валилось из рук, многих частей не хватало. Пришлось организовать поиски одной ступни, которую взрывом отбросило на большое расстояние. Наконец ее нашли. К назначенному сроку тело было приведено в более или менее сносное состояние, хотя Востряков ощущал недостаточность этого, но сделать он ничего не мог: каждого участника приходилось принуждать и подталкивать, работали все с трудом, женщин и молодых девушек часто тошнило. В день, когда должно было произойти воскресение, все собрались возле трупа, празднично одетые, с барабанами, тарелками, полными еды, предназначенной для того, чтобы накормить вернувшегося. Многие держали горящие свечи, хотя дело было днем. Дунаев стал медленно оживать, шевелиться. Он долго не мог открыть глаза, потом долго не мог встать. Востряков помог ему подняться, и они вместе пошли к заводу: парторг тяжело опирался ему на плечо, идти он почти не мог и постоянно жаловался, что тело плохо восстановлено. Пресекающимся, полумертвым голосом он сказал: «Саша, это была такая редкая возможность, почти единственная, и ты даже не мог позаботиться, чтобы тело привели в порядок. Теперь я буду инвалидом». Его глаза, устремленные на Вострякова, были полны укора, настолько сильного, что Востряков не смог вынести этого взгляда.