– Скоро поедем? – хрипло спросил Дунаев у одного из них.
– Теперь уже скоро, – ответил тот озабоченным, серьезным голосом.
Дунаев проснулся. Он лежал на продавленном старом диване в маленькой городской квартире. Рядом какая-то тетка, худая и пучеглазая, в белой пуховой кофте, пила, отдуваясь, горячий кипяток из блюдечка. За окошком виднелись пустые заснеженные рыночные ряды. Попив с теткой кипятку (эта тетка была не сама Прасковья Никитишна, а ее сестра), парторг вышел и пошел куда-то вроде бы «гулять».
Вышел на Чистопрудный бульвар, посмотрел на пруд подо льдом, на голые деревья, поежился. «Проснулся я или нет?» – спросил он себя равнодушно. Уж больно тяжелая была голова. К тому же вдоль домов, на уровне его плеч, проходила труба шириной в руку. Дунаеву показалось, что труба обтянута красным бархатом. Вдруг его что-то зацепило за шиворот пыльника и потянуло. Парторг взлетел. Он летел в 10 метрах над землей, но летел не по своей воле, а будто что-то тащило его. «Крюк, – подумал парторг. – Меня крюк зацепил». Он успел различить вокруг бульвар, видимо Петровский, потом какие-то дома и дворы, затем Садовое кольцо с чернеющими зимними садами. Пролетев Слободские районы, он попал вроде бы на Сокол. Полетели над Ленинградским шоссе, после пошли окраины, пригороды, овраги, окружная железная дорога. Мелькнуло серым морщинистым пятном Химкинское водохранилище, величественное здание Северного речного вокзала, напоминающее пароход. Пролетая над селом Ново-Алексеевка, Дунаев зацепился подолом пыльника за крест на куполе сельской церквушки. «Крюк» продолжал тянуть. Дунаев схватился обеими руками за крест. «Господи, помилуй!» – как-то машинально и случайно вырвалось у него. «Крюк» сразу же сделался видимым. Огромный сверкающий крюк теперь стоял прямо перед ним, он уходил своим «корнем» в нежную, золотисто-розовую пучину кружевного манжета. Затем начинался красный бархатный рукав старинного камзола с золотым шитьем и огромными позолоченными пуговицами.
Вспомнились почему-то стихи Гумилева, забытые давно и, казалось, навсегда. Это популярное некогда стихотворение «Капитаны» любила читать вслух жена Дунаева. В юности ему тоже нравились эти стихи, но потом выяснилось, что автор их – шпион и контрреволюционер. Стихи ушли из памяти и вот вдруг явились снова, как будто на праздник. Да уж, ничего не скажешь, эти «розоватые брабантские манжеты», это «золото сыплется с кружев» – все это отомстило за своего расстрелянного сочинителя: распухло, закрыло собой полнеба, шелестело и пучилось на ветру, напоминая грядки белокочанной капусты, залитые вареньем из лепестков роз.
Странно, порою среди самых кромешных, немыслимых и нелепых приключений своих Дунаев обнаруживал собственное сознание пустым и праздным, копающимся в каких-то досужих, посторонних пустяках. Так, сейчас, вцепившись побелевшими пальцами в крест, созерцая крюк, кружева, изъеденный молью красный бархат и слушая звук постепенно рвущейся на нем ткани пыльника, парторг мысленно увяз в праздных попытках припомнить остальные куплеты этого стихотворения.
«Капитаны… Капитаны…» – повторял про себя Дунаев, однако больше ничего не припоминалось – только пусто вертелось на языке, дразня мозг.
«Странно, Москва ведь город континентальный, отчего же здесь все какая-то морская хуйня на душу лезет, – подумалось ему. – Не оттого ли это… не оттого ли, что Москва – это ПОРТ ПЯТИ МОРЕЙ?!» – в этот момент он оглянулся на запад и увидел за собой на горизонте шпиль Речного вокзала, напоминающий вонзившуюся в небо иглу, увенчанную звездочкой. Тут же его осенил кусочек куплета:
На какой же карте? Испорченной? Просоленной? Клеенчатой? Однако вспомнить определение к слову «карта» Дунаеву уже не пришлось: ворот пыльника наконец с треском оторвался и крюк, бросив парторга, стал стремительно уменьшаться, удаляясь в северо-восточном направлении.
«В сторону Крюкова пошел», – догадался Дунаев.
Вскоре он совсем исчез. Дунаев вновь был предоставлен сам себе.
Не умей он летать, ему было бы непросто спуститься с церковного купола, где он болтался, словно шут на ярмарке. Чтобы отдохнуть и размяться, он покружился немного возле церкви вместе с воронами, затем опустился на землю. Вокруг было совершенно безлюдно, запущенно. За красной кирпичной оградой церкви расстилались пустыри, болотца с ивами, овражки с низкорослыми, корявыми фруктовыми садами. Двери храма были чуть-чуть приоткрыты. Дунаев зачем-то вошел. Внутри было довольно темно, только сверху, сквозь синее стекло, сочился слабый свет, в котором поблескивали оклады икон, лампады и канделябры. Дунаев поймал себя на мысли – не помолиться ли перед битвой?
Оглянувшись по сторонам, не смотрит ли кто, и убедившись в том, что, кроме святых иконописных ликов, за ним никто не наблюдает, Дунаев быстро опустился на колени посреди церкви, робко и неуклюже перекрестился, потом поклонился до земли, коснувшись лбом холодного влажного пола. Слов он никаких не произнес: слова молитв давно выветрились из памяти, а городить отсебятину ему не хотелось. Ощущая смесь неловкости, стыда и облегчения, Дунаев вышел из церкви и пошел куда глаза глядят, не разбирая дороги, продираясь сквозь грязные кусты, с которых сыпался липкий снег, сквозь овражки, поросшие мертвыми черными вишнями, мимо пустых изб, сараев и кособоких верандочек с бесцветными стеклами. Ему было теперь все равно, куда идти. Он больше не искал битвы, зная, что она сама найдет его. Не искал он и спасения. Сердце России, священная московская земля окружала его, похожая на кусочек мелкого и грязного льда с узорами, завалившийся в самый центр, куда сходятся сокровенные токи и течения со всей необъятной Родины, со всех ее небес, изнанок, строек, деревень, гор, полустанков, подземелий и железных дорог. За этот кусочек льда ему не жаль было бы пожертвовать не только жизнью, но даже светлицей в Избушке, той светлицей, которую ему еще никогда не приходилось видеть.
Дунаев брел по оврагам и перелескам, перешагивая бревна, раздвигая кусты. Деревня кончилась, перед ним маячила невнятная местность.
Внезапно, без каких бы то ни было предупреждений, без предварительных знаков, среди полей, кустов, пустоты и молчания стало что-то происходить. Дунаев словно бы попал в какой-то невидимый смерч: его подхватило и стало вращать, медленно поднимая над землей. Впрочем, Дунаев был готов ко всему и теперь, поднимаясь против своей воли над невзрачной растительностью и сугробами, пытался выяснить обстановку. Влиять на свои перемещения он был не в состоянии.
– Это ты, что ли, атаман, шуткуешь? – спросил он по «каналу», однако ответа не получил. Пришлось включить «исступленное» зрение, чтобы хоть в чем-то разобраться. Сделал он это как раз в тот момент, когда в голове его почему-то прозвучали слова «пятый этаж». И действительно, он уже находился на высоте приблизительно пятого этажа над землей. Отсюда были хорошо видны полузаснеженные хибарки Ново-Алексеевки, виднелся синий купол церкви, над которой кружились вороны, шпиль Речного вокзала. С севера, с Ленинградского шоссе, доносилась канонада, и в белесой мути зимнего дня проскакивали далекие сияющие вспышки зенитных снарядов. Однако с включением «исступленного» зрения все это исчезло. Дунаев словно бы очнулся, и очнулся лежащим на кровати в незнакомой комнате. Странно, ему казалось, что он находится на том же самом месте, однако пустота вдруг обросла стенами, площадками; стены подернулись обоями, площадки – паркетом, провалы затянулись грязноватыми стеклами, превратились в окна, окна прикрылись коричневыми занавесками в цветах. При этом комната выглядела так, как будто ее «посадили на электрический стул». Все в ней вибрировало от тока, излучало колючее электрическое сияние. Дунаев приподнялся. Возле кровати, в креслах, глядя на него, сидели три существа, чем-то напоминающие людей, изображенных в карикатурной манере. Глаза у всех троих были вытаращены, якобы от изумления, они, что называется, «корчили рожи».