Да, теперь Дунаеву возвращена была его «собственность» – человеческое тело. Он снова обладал двумя руками, двумя ногами, шеей, ушами, волосами, пупком, половым органом, анусом, нервами, ногтями, кровообращением и прочим. Все это было свое, родное, и как-то даже казалось помолодевшим, как будто, пока парторг мыкался колобком по извилинам внутренней Москвы и руинам Подмосковья, тело его отдыхало на курорте. Где-то, изнанкой сознания, он понимал, что тело его все это время было при нем, оставалось его собственным, дунаевским телом, только многократно трансформированным, раздутым в шар и преобразованным в хлеб. Возможно, теперь, после возвращения в прежнее состояние, тело выглядело посвежевшим и хорошо отдохнувшим из-за того, что прошло нечто вроде обжига, который проходят глиняные сосуды, – в хлебном состоянии оно пропеклось, подрумянилось и теперь стало более крепким, сильным, а кожа потемнела, покрылась несмываемым загаром. Казалось, даже самопоедание пошло ему на пользу: половина тела как бы прошла через другую половину еще раз, словно в период первого возмужания в материнской утробе тело близко познакомилось само с собой, пропиталось собственными соками. Возможно также, что на каком-то глубоком физиологическом уровне быть хлебным шаром, то есть предельно простой плотью, обладающей абсолютно простой и совершенной формой, и есть невероятный по своей эффективности отдых, первосортный курорт для многосложного, многослойного, сверхвычурного человеческого тела.
А между тем все вроде бы говорило о том, что этому укрепившемуся телу предстоят в ближайшее время немалые испытания.
Он походил по квартире. Она оказалась большой, обнаружились еще комнаты. Отсутствующие хозяева явно были людьми интеллигентными: везде стояли шкафы, наполненные книгами. В кабинете, над большим письменным столом, висела репродукция – портрет Блока работы Сомова. На столе лежала связка ключей. Дунаев взял их, вышел в прихожую, к входным дверям. Ключи подошли к замку. С лестничной площадки потянуло холодом. Он посмотрел на железную решетку лифта, на лестницу с элегантными перилами, уходящую вниз. За его спиной сквозняк оживил квартиру: где-то ударила балконная дверь, зазвенели в глубине подвески на люстре.
Дунаев потоптался на пороге, затем быстро вернулся на кухню, взял со стола банку сгущенки, перелил ее содержимое очень аккуратно в стеклянную банку с завинчивающейся крышкой, взял ложку – все это засунул в карман. Он решил не расставаться со сгущенкой на случай, если вдруг, раньше срока, пожалует Враг. Ведь эта сгущенка, если он правильно понял Поручика, была его единственным оружием. Затем он вышел, запер за собой дверь и спустился по лестнице.
Было холодно, очень холодно идти по зимней ленинградской улице в летнем костюме и тонком пыльнике. Дунаев шел съежившись, подняв воротник. Чтобы не замерзнуть окончательно, ему приходилось почти бежать. Красный кушак Поручика он замотал вокруг шеи, как шарф.
Он прошел по Литейному, затем свернул на набережную Мойки. Еще через некоторое время он вышел на Марсово поле. Зимний дворец, угрюмый, покрытый маскировкой, но все-таки роскошный, возвышался перед ним. Ветер с Невы пробирал до костей. Какие-то люди, похожие на тени, в основном женщины в черных ватниках, пальто и ушанках, копошились вдалеке, у самого дворца, перенося мешки с землей и песком. Две женщины с лопатами прошли мимо, он поймал на себе сочувствующий взгляд.
– Ишь ты, как попугай ощипанный! И откуда только такие бедолаги берутся в наше-то время?
Другая только тяжело вздохнула и ответила:
– Немудрено потерять разум. Я бы и сама сошла с ума, да вот только дети – кто о них-то позаботится?
Дунаев смотрел на дворец, стоя у каменного парапета набережной. Несмотря на войну, на блокаду, на приближающийся голод, он все-таки чувствовал себя немного туристом в этом незнакомом городе. Ему было приятно смотреть на дворец, на знаменитый силуэт Петропавловской крепости, на знаменитые мосты.
«Вот и в Ленинграде побывал», – подумалось ему. Вообще-то делать ему было совершенно нечего, ему оставалось только пассивно ждать появления Врага, а когда он появится – хрен его знает. А до того момента он свободен и пуст, как бесцветное небо над ним. Даже к Советочке нельзя обратиться, чтобы спросить, как скоротать время. Резкий ветер с Невы пробирал до костей. Что тут поделаешь? Что уж тут поделаешь?
Он долго и бесцельно бродил по ленинградским улицам. Хотел посмотреть на Медного всадника, но не нашел его – то ли все памятники сняли с постаментов и куда-то спрятали, то ли он шел в неправильном направлении. Зато он увидел ростральную колонну (почему-то одну вместо двух) и долго ее рассматривал.
Вначале холод сильно донимал его, но потом он как-то забыл про это, отвлекся. А через некоторое время заметил, что идет не ежась, в распахнутом пыльнике.
«По всему видно, что я больше не человек», – равнодушно подумал он, глядя, как исхудавшие, опухшие, обессиленные люди пытаются прикрыть побелевшие лица от беспощадного ветра.
Чтобы не привлекать лишнего внимания, он старался выбирать безлюдные улицы, что, впрочем, было нетрудно. Да и изможденным ленинградцам было не до него – люди старались не смотреть друг на друга. Один раз была бомбежка: завыли сирены, люди побежали по улицам в том направлении, куда указывали нарисованные на домах стрелки с белыми буквами, выведенными по трафарету: БОМБОУБЕЖИЩЕ.
Дунаев не побежал с ними, а остался гулять по опустевшим улицам и площадям.
«Пули немецкие меня не брали, значит, и бомба немецкая не возьмет», – подумал он. Он видел, как сотрясаются стены от взрывов, как скользят по земле тени от вражеских бомбардировщиков.
Вечером он вернулся в квартиру. Там по-прежнему никого не было.
Решив почитать перед сном, он взял книгу стихов из шкафа – это был томик стихов Блока. Почитав минут пятнадцать, Дунаев заснул. И во сне все вертелись в его опустошенном сознании прочитанные строки:
А затем всплыли другие строки того же автора, услышанные где-то недавно:
И снова утомленный женский голос спросил его: «Вы узнаете эти стихи? Это Блок». И снова, как тогда, он изумленно и взволнованно шептал сам себе: «Это подсказка! Это была подсказка!..» И трепетал, и падал, и искал что-то среди непрочности сна, и терся всем телом своей души о ворс.
Утро следующего дня ничем не отличалось от предыдущего: все так же поздно и неуверенно светало, все так же белесый туман вползал с балкона в комнату. Дунаев поиграл немного на пианино, побродил по квартире, не зная, куда себя деть. Прислушивался к собственным ощущениям: не чувствуется ли уже голод? Как-никак, с тех пор как ему было возвращено человеческое тело, он съел только пару ложек сгущенки. Однако никакого голода он пока что не ощущал.